ДОСТОЕВСКИЙ И КРИЗИС ГУМАНИЗМА (К 50-летию дня смерти Достоевского)
(О Достоевском. - М., 1990. - С. 391-397)
10 февраля этого года исполняется 50 лет со дня смерти Достоевского (умер
28 января старого стиля 1881 г.). За эти полвека слава и влияние идей Достоевского
непрерывно возрастали - не только в России (где его влияние теперь, под ужасающим
влиянием советского идейного пресса, конечно, может быть только подспудным и
где даже не может быть справлен его юбилей), но и во всей Европе. Можно без
всякого преувеличения сказать, что Достоевский на Западе теперь - бесспорно
самый популярный, любимый и ценимый русский писатель. И притом эта популярность
Достоевского лишь в очень малой мере определена чисто художественными достоинствами
его произведений. Достоевского ценят на Западе - и, надо сказать, в данном случае
(в отличие от аналогичной совершенно неправильной западноевропейской оценки
Толстого) вполне справедливо - в первую очередь как религиозного мыслителя,
как наставника жизни, как гения, принесшего какие-то драгоценные откровения
в области человеческого духа. Конечно, некоторую долю увлечения Достоевским
на Западе надо отнести за счет наивного и снобистического интереса к темам Достоевского
как к мнимо-реалистическим изображениям так называемой "русской" души. Но эта
поверхностная сторона популярности Достоевского совершенно перевешивается серьезным
вниманием к существенному общечеловеческому смыслу его миросозерцания.
Так обстоит дело, например, во всяком случае в Германии [1].
Можно сказать: Достоевский - единственный русский писатель, идеи которого играют
существенную роль в духовном обороте западной жизни и который стал некоторым
фактором в идейном развитии западного мира.
Чем объясняется это значение Достоевского? Рассмотрение этого вопроса подводит
нас, как мне кажется, к уяснению по существу одного из самых центральных моментов
в миросозерцании Достоевского.
Тема, вокруг которой движется вся мысль Достоевского, есть человек
- истинное подлинное существо человеческой личности, - в отличие от того как
бы внешнего обличия или, можно сказать, той личины, с которой человек является
к другим людям и часто даже себе самому в условной, общепринятой сфере обычаев,
приличий, права и даже господствующей морали. Но проблема человека есть вместе
с тем, быть может, центральная проблема духовного развития и всего европейского
человека за XIX и XX век. В частности, влияние Достоевского падает на эпоху,
когда европейской мыслью вновь овладевает некоторое недоумение по вопросу
об истинном существе человека и когда старые, прежде господствовавшие представления
об этом предмете пошатнулись в самих своих основах. Нам представляется поэтому
чрезвычайно поучительным - и особенно уместным ко дню юбилея Достоевского -
отметить особое значение идей Достоевского в том кризисе гуманизма, который
за последние полвека переживает европейское человечество.
Под гуманизмом (в широком смысле слова, отнюдь не совпадающем с тем
специфическим смыслом этого понятия, который ему придается общепринятой исторической
терминологией) мы разумеем ту общую форму веры в человека, которая есть
порождение и характерная черта новой истории, начиная с Ренессанса. Ее существенным
моментом является вера в человека как такового - в человека как бы предоставленного
самому себе и взятого в отрыве от всего остального и в противопоставлении всему
остальному - в отличие от того христианского понимания человека, в котором человек
воспринимается в его отношении к Богу и в его связи с Богом. Из титанических,
"фаустовских" мотивов ренессанса рождается особое представление об особом достоинстве
человека как существа, самовластно и самочинно устроящего свою жизнь и призванного
быть верховным самодержавным властителем над природой, над всей сферой земного
бытия. Это движение приводит в XVII и в особенности в XVIII веке к культу профанной,
секуляризованной человечности - к провозглашению достоинства и неотъемлемых
"естественных" прав человека. Идея верховенства "народной воли" и идея "прав
человека", в какие бы исторические коллизии между собой они ни вступали, суть
одинаково выражения этой веры в человека как самодержавного властелина над собой
и над вселенской жизнью. Для обоснования этого представления развивается оптимистическое
учение о прирожденной доброте и радушности человека. Человек сам по себе, по
"своей природе", всегда добр, и вместе с тем, по своей разумности легко может
найти разумный путь к осуществлению абсолютного добра в своей жизни, если только
предоставить ему свободу; в этом воззрении заключается самое существо так называемого
"просветительства". Таков первый и наиболее влиятельный тип оптимистического
гуманизма, который в идеях либерализма, демократии и вере в "прогресс" господствует
над всем XIX веком и в своих популярных проявлениях до наших дней определяет
мировоззрение среднего европейца.
Но уже с конца XVIII века в "философии чувства" и немецком "Sturm und Drang"
и в особенности с начала XIX века, в романтизме и идеализме, возникает иная,
новая форма гуманизма, которую можно назвать гуманизмом романтическим.
С одной стороны, просветительство оттолкнуло своим узким рационализмом более
глубокие эстетически и религиозно живые натуры; и, с другой стороны, практический
плод просветительской философии - французская революция, внезапно обнаружившая
человеческое существо в его слепом, злом, демоническом начале, отвергавшемся
просветительством, - был как бы экспериментальным обличением неправды и поверхностности
просветительного гуманизма. В романтизме и идеализме складывается новое понятие
о человеке, по которому сущность человека лежит не в его "разуме", а в том,
что он есть средоточие и вершина космических сил, некий микрокосм; и "доброта"
человека не есть здесь уже его прирожденное свойство, а есть плод духовного
самовоспитания человека. Так складывается идеал "прекрасной души", "благородной
человечности", как итог духовного самосовершенствования человека, сознательного
развития в нем дремлющих божественно-космических сил. Здесь преодолен рационализм
просветительства, но не его оптимизм, который, напротив, лишь в новой форме,
и здесь является основой понимания существа человека.
Гуманизм просветительный и гуманизм романтический в своеобразных сочетаниях
и вариантах проходит через весь XIX век. Одним из плодов их сочетания является
в 30-40-х годах так называемый "утопический" - по существу гуманитарный - социализм,
так сильно влиявший на русскую мысль вообще и в частности на Достоевского в
его молодости. Но одновременно в левом гегельянстве, в философии Фейербаха,
в сенсимонистской "реабилитации плоти", в возникающем натурализме и материализме
созревает еще новая, третья, и уже весьма проблематичная форма гуманизма - гуманизм
натуралистический. В нем гуманистически возвышается и санкционируется
человек, уже не как "разумное" и не как духовное существо, а как существо природное,
плотское. Теоретическую санкцию это воззрение находит в дарвинизме. Возникает
проблематический культ земного, животного, плотского существа человека, то,
высмеянное Вл. Соловьевым парадоксальное сочетание идей, по которому высокое
назначение и идеальная природа человека вытекает из его существа как потомка
обезьяны. В скрытой, неосознанной форме здесь уже таится кризис, разложение
гуманистической веры.
Но вместе с этими разнообразными формами гуманизма XIX век насыщен и духовными
явлениями совсем иного порядка. XIX век открывается чувством "мировой скорби".
В жизнеощущении Байрона, Леопарди, Альфреда Мюссе - у нас в России у Лермонтова,
Баратынского, Тютчева - в пессимистической философии Шопенгауера, в трагической
музыке Бетховена, в жуткой фантастике Гофмана, в грустной иронии Гейне - звучит
новое сознание сиротства человека в мире, трагической неосуществимости его надежд,
безнадежного противоречия между интимными потребностями и упованиями человеческого
сердца и космическими и социальными условиями человеческого существования. В
этих настроениях чувствуется какая-то духота предгрозовой атмосферы; они предвещают
наступление подлинного кризиса гуманизма. Первое свое выражение этот кризис
нашел у двух русских умов, которые в этом своем значении еще совсем не оценены
- у Гоголя и у Герцена. Гоголь своим художественным взором увидел у человека
звериную морду, а своей религиозной мыслью - теоретически довольно беспомощной
- ясно осознал одно: что человечество охвачено демоническими, дьявольскими силами
и несется к какой-то ужасной катастрофе. Таким же криком отчаяния, и вместе
с тем мужественным признанием человека, потерявшего все иллюзия, было "С того
берега" Герцена: вера в человека есть только слепой пережиток слепой веры в
Бога; вера в земную гармонию так же нелепа, как вера в царствие небесное; человек
и его история есть только клочок слепой, бессмысленной и бесчеловечной жизни
природы, и потому все упования человека - лишь жалкие иллюзии.
Подлинный кризис гуманистической веры обнаружился на Западе в двух явлениях:
в революционном социализме, как он был теоретически обоснован в марксизме, -
и у Ницше. В марксизме натуралистический гуманизм 40-х годов превращается -
если можно так выразиться - в гуманизм сатанинский; а это значит, что
гуманизм здесь истребляет сам себя. У Маркса дело идет не просто об оправдании
земной, плотской природы человека; сущность экономического материализма и учения
о классовой борьбе заключается в том, что именно силы зла - корысть, злоба,
зависть - суть единственные подлинные двигатели человеческого прогресса. Все
возвышенное, духовное, благородное в человеке принципиально отвергается; лишь
предавшись сатанинским силам человек может осуществить свою цель на земле. Здесь
образ человека окончательно меркнет; и не случайно, что именно в этой же связи
вера в человеческую личность сменяется верой в безличное чудище "коллектива",
"пролетариата". Практически марксизм на Западе в своем развитии снова сочетался
с либерально-демократическим гуманитаризмом и потому не выявил доселе своего
подлинного существа; это существо его до конца раскрылось только в русском большевизме.
У Ницше кризис гуманизма находит свое самое глубокое религиозно-философское
выражение. Вера в человека, выросшая некогда из христианского сознания особой
связи человека с Богом, здесь принципиально отвергается в самой основе. Мораль
и религия, эти высшие признаки человечности в человеке, есть для Ницше лишь
свидетельства низменной, жалкой, рабской природы человека. "Человек есть нечто,
что должно быть преодолено" - в этих словах Ницше подведен итог крушению гуманизма.
Не существо, поклоняющееся Богу и осуществляющее Божьи заветы на земле, а лишь
существо, которое само было бы Богом - "сверхчеловек" - может быть признано
идеалом, тем объектом поклонения, каким для гуманизма был человек.
В этой духовной ситуации западный мир знакомится с Достоевским и с его своеобразным
учением о существе человека. Достоевский не знал ни марксизма, ни Ницше, но
предвосхитил в своих произведениях оба эти течения. Достоевский вообще замечательным
образом не подвергся влиянию течений, выражавших в XIX веке кризис гуманизма;
напротив, начало его духовного развития отмечено, как уже указано, влиянием
на него романтического и раннего социалистического гуманизма (Шиллер, Жорж Занд,
В. Гюго), и все же никто, быть может, не продумал и не пережил с такой глубиной
кризис гуманизма, как Достоевский. Но его особое, исключительное значение состоит
в том, что, пережив этот кризис, он сумел по-своему, на совершенно новых путях,
преодолеть его.
Общеизвестно, с какой силой и проницательностью, с каким бесстрашием Достоевский
открывает слепые, темные, злые глубины человеческого существа, хаос диких страстей,
бушующих в человеческом сердце, и описывает их. Внимание, которое Достоевский
уделяет темным и низменным началам человеческого духа, так велико, что породило
довольно распространенное и доселе мнение, что Достоевский впадает здесь в неправдоподобные
преувеличения (очевидно, именно на такое мнение сам Достоевский отвечает своим
афоризмом, что "правда всегда неправдоподобна"), другие и доселе способны видеть
в Достоевском только гениального психопатолога, проницательного изобразителя
всяческих садистических и мазохических извращений. Ясно во всяком случае одно:
от гуманистического оптимизма, от всякой идеализации человека Достоевский бесконечно
далек. Человеческое существо, как его рисует Достоевский, есть прямая противоположность
и "разумному человеку" просветительства, и "прекрасной душе" романтизма. По
Достоевскому, зло, слепота, хаотичность, дисгармония не только вообще присущи
человеку, но в каком-то смысле связаны с его последним, глубинным существом.
Именно там, где человек в своих слепых и разрушительных страстях восстает против
требований разума, против всех правил приличия и общепризнанной морали - именно
там прорывается наружу, сквозь тонкую оболочку общепризнанной эмпирической реальности,
подлинная онтологическая реальность человеческого духа.
Но именно в этом пункте беспощадное обличение человека как-то само собой переходит
в своеобразное оправдание человека. Мы ощущаем это прежде всего чисто эстетически.
Достоевский не отворачивается с брезгливостью или презрением ни от одного человеческого
существа, как бы дико, зло и слепо оно ни было. Напротив, подобно матери, силой
материнской любви чуящей живую душу даже и преступного, опустившегося своего
ребенка, Достоевский, против приговора всего света, становится на сторону человеческой
души во всей, столь же ярко им же изображенной ее нериглядности. Перед лицом
морализирующего общественного мнения Достоевский - призванный адвокат своих
падших, злых, слепых, буйствующих и бунтующих героев. Так как он ощущает именно
онтологическую глубину темных, иррациональных сторон человеческого духа, то
он непосредственно ощущает их значительность, видит в них искаженные
и замутненные признаки чего-то истинно великого - как велика всякая подлинная,
последняя реальность. Замечательно уже то, что всяческое зло в человеке - ненависть,
самолюбие, тщеславие, злорадство, и по большей части даже плотская похоть -
для Достоевского не есть свидетельство бездушия, а, напротив, имеет духовное
происхождение, есть признак какой-то особой напряженности духовной жизни. В
конечном счете оно проистекает, по Достоевскому, из оскорбленного чувства человеческого
достоинства и есть либо слепая месть за оскорбленное достоинство личности, либо
попытка - хотя бы нелепым и разрушительным образом восстановить его попранные
права. Эта проникновенная загадка, вплотную приближающаяся к аморализму (но
в силу центрального значения понятия вины никогда с ним не совпадающая),
напоминает дерзновенную мысль Якова Беме о божественном первоисточнике того,
что в падшем мире является злом.
Дело в том, что та иррациональная, неисповедимая, ни в какие нормы добра и
разума не вмещающаяся глубина человеческого духа, которая есть источник всего
злого, хаотического, слепого и бунтарского в человеке есть, по Достоевскому,
вместе с тем область, в которой одной только может произойти встреча
человека с Богом и через которую человек приобщается к благоразумным силам добра,
любви и духовного просветления. Ибо эта глубина - само существо человеческой
личности - в последней своей основе есть то таинственное начало, которое Достоевский
в одном из набросков к "Братьям Карамазовым" называет "чудом свободы".
Это - та самая "глупая человеческая волюшка", о которой как о высшем абсолютном
благе говорит "человек из подполья". Через это начало ведет единственный путь
человека к Богу - другого пути, более рационального и безопасного, менее проблематического
здесь быть не может. Это есть поистине "узкий путь", со всех сторон окруженный
безднами греха, безумия и зла. По-видимому, Достоевский держался даже мнения,
что духовное просветление, обретение даров благодати без опыта греха и зла вообще
невозможно. Во всяком случае он дает потрясающее своей правдой подтверждение
той евангельской истины, что на небесах больше радости об одном кающемся грешнике,
чем о девяноста девяти праведниках. Этим определяется совершенно своеобразный
гуманизм Достоевского, в котором открывается выход из кризиса всего прежнего
гуманизма.
Решение Достоевского, в сущности, чрезвычайно просто, как просто все истинно
гениальное. Достоинство человека, его право на благополучие, его право
на уважение основаны не на каком-либо моральном или интеллектуальном совершенстве
человека, не на том, что он "разумен", "добр" или обладает "прекрасной душой",
а просто на глубине онтологической значительности всякой человеческой
личности. Эта глубина лежит "по ту сторону" добра и зла, разума и неразумия,
благородства и низменности, красоты и безобразия; она именно глубже, первичнее,
более первозданна, чем все эти определения. Человек богоподобен не разумом и
добротой, а тем, что загадочные последние корни его существа, наподобие самого
Бога, обладают таинственностью, неисследимостью, сверхрациональной творческой
силой, бесконечностью и бездонностью. "Не человек для субботы, а суббота для
человека". Все, даже самые идеальные, мерила добра, правды и разума меркнут
перед величием самой онтологической реальности человеческого существа. Этим
определена глубокая, трогательная человечность нравственного миросозерцания
Достоевского. Можно сказать, что Достоевскому в сущности впервые удался настоящий
подлинный гуманизм - просто потому, что это есть христианский гуманизм,
который во всяком, даже падшем и низменном человеке видит человека как
образ Божий. Во всех прежних формах гуманизма человек должен был являться каким-то
приукрашенным или принаряженным, чтобы быть предметом поклонения. Для почитания
человека нужно было забыть о грубой тяжелой реальности и отдаться обманчивым
иллюзиям. Напротив, гуманизм Достоевского выдерживает всякую встречу с трезвой
реальностью, его ничто в мире не может поколебать. Не будет преувеличением сказать,
что здесь мы имеем одно из величайших духовных достижений человеческого сознания.
В наше жестокое время, когда образ человека начинает меркнуть и презрение к
человеку грозит пошатнуть самые основы общежития, вера в человека может найти
свою единственную опору только в том отношении к человеку, которое обрел Достоевский.
Гуманизм должен либо окончательно погибнуть, либо воскреснуть в новой - и вместе
с тем исконной и древней - форме - в форме христианского гуманизма, которую
для современного человека открыл Достоевский.
Примечания
1. В только что вышедшей к юбилею Достоевского
книге Th. Kampmann'a "Dostoewskij in Deutschland" дан подробный обзор и анализ
большой и в общем солидной немецкой литературы о миросозерцании Достоевского,
накопившейся за эти 50 лет.